События

Цой и литература: каким писателем мог бы стать автор «Последнего героя»

Он стоит на залитой дождём ночной улице. Воротник поднят, в руке — дымящаяся сигарета. Он молча смотрит на свет в чужом окне и ждёт ответа — не от кого-то конкретного, а от самой Вселенной. Этот собирательный образ, сотканный из десятков песен группы «Кино», обладает силой не просто музыкального…

Цой и литература: каким писателем мог бы стать автор «Последнего героя»

Он стоит на за­ли­той до­ждём ноч­ной улице. Во­рот­ник под­нят, в руке — ды­мя­ща­яся си­га­ре­та. Он молча смот­рит на свет в чужом окне и ждёт от­ве­та — не от кого-то кон­крет­но­го, а от самой Все­лен­ной. Этот со­би­ра­тельный образ, со­ткан­ный из де­сят­ков песен груп­пы «Кино», об­ла­да­ет силой не про­сто му­зы­кально­го, а пол­но­цен­но­го ли­те­ра­тур­но­го сю­же­та.

В нём оче­ви­ден по­тен­ци­ал по­ве­сти или ро­ма­на, ко­то­ро­му, од­на­ко, не суж­де­но было по­явиться. Вик­тор Цой, тра­ги­че­ски по­гиб­ший на пике своей по­пу­ляр­но­сти 15 ав­гу­ста 1990 года, вошёл в ис­то­рию как рок-идол и му­зы­кант. Но за фе­но­ме­ном «Кино» стоит нечто большее — са­мо­быт­ный поэт, чьи тек­сты от­ли­ча­ют­ся глу­би­ной и по­вест­во­ва­тельной силой, до­стойны­ми се­рьёз­ной ли­те­ра­ту­ры.

Это за­став­ля­ет за­ду­маться: если бы его жизнь не обо­рва­лась так рано, смог бы Цой ре­али­зо­вать свой дар в прозе или дра­ма­тур­гии? Эта ста­тья — по­пыт­ка, опи­ра­ясь на линг­ви­сти­че­ский и ли­те­ра­ту­ро­вед­че­ский ана­лиз его по­эзии, ис­сле­до­вать нере­али­зо­ван­ный пи­са­тельский по­тен­ци­ал ав­то­ра «Последнего героя» и пред­ста­вить, какие книги с его име­нем могли бы сто­ять на полке. Ли­ри­ка Цоя как ли­те­ра­тур­ное яв­ле­ние Тек­сты Цоя — это не про­сто сло­вес­ное со­про­вож­де­ние к ги­тар­ным риф­фам.

Это са­мо­до­ста­точ­ная по­эзия, су­ще­ству­ющая по за­ко­нам ли­те­ра­ту­ры и спо­соб­ная жить на бу­ма­ге без му­зы­ки. В цен­тре этой по­эти­че­ской все­лен­ной на­хо­дит­ся уни­кальный ли­ри­че­ский герой, став­ший го­ло­сом по­ко­ле­ния. Ар­хе­тип «последнего героя» Цой со­здал один из самых мощ­ных ар­хе­ти­пов позд­не­со­вет­ской культу­ры. Его герой — оди­ноч­ка, веч­ный стран­ник, иду­щий своей до­ро­гой («Смерть стоит того, чтобы жить, // А любовь стоит того, чтобы ждать…»

). Он не бун­тарь, раз­ру­ша­ющий си­сте­му, а, ско­рее, стоик, со­хра­ня­ющий внут­рен­нюю сво­бо­ду и до­сто­ин­ство в аб­сурд­ном, за­ча­стую враж­деб­ном мире. Это клас­си­че­ский эк­зи­стен­ци­альный пер­со­наж, близ­кий ге­ро­ям Альбе­ра Камю или Жан-Поля Сарт­ра, — че­ло­век, остав­шийся один на один с фун­да­мен­тальны­ми во­про­са­ми бытия.

Он ищет не славы или бо­гат­ства, а смыс­ла, и его глав­ный путь — это путь к са­мо­му себе. Все­лен­ная сим­во­лов и ки­но­кад­ров По­эти­че­ский мир Цоя по­стро­ен на си­сте­ме сквоз­ных, по­вто­ря­ющих­ся сим­во­лов, ко­то­рые со­зда­ют еди­ное смыс­ло­вое про­стран­ство. Ночь — это не про­сто время суток, а са­кральное про­стран­ство сво­бо­ды, время для раз­мыш­ле­ний, твор­че­ства, чест­но­го раз­го­во­ра с самим собой.

Крыши домов дро­жат под тя­же­стью дней, Небес­ный пас­тух пасет об­ла­ка, Город стре­ля­ет в ночь дро­бью огней, Но ночь сильней, ее власть ве­ли­ка. Звез­да — веч­ный, да­лё­кий и чи­стый ори­ен­тир, сим­вол на­деж­ды и вы­со­ко­го пред­на­зна­че­ния. Я хотел бы остаться с тобой, Про­сто остаться с тобой, Но вы­со­кая в небе звез­да зовет меня в путь.

До­ро­га — ме­та­фо­ра жиз­нен­но­го пути, по­сто­ян­но­го дви­же­ния и по­ис­ка. Я сижу и смот­рю в чужое небо из чу­жо­го окна И не вижу ни одной зна­ко­мой звез­ды. Я ходил по всем до­ро­гам и туда, и сюда, Обер­нул­ся ― и не смог раз­гля­деть следы. Дом — часто не кон­крет­ное место, а утра­чен­ный или так и не об­ре­тён­ный рай, сим­вол тепла и без­опас­но­сти, к ко­то­ро­му стре­мит­ся герой.

И я вер­нусь домой Со щитом, а, может быть, на щите, В се­реб­ре, а, может быть, в ни­ще­те, Но как можно ско­рей. Одна из ярких осо­бен­но­стей по­эти­ки Цоя ― её ки­не­ма­то­гра­фич­ность. Не слу­чайно груп­па на­зы­ва­лась «Кино». Каж­дая его песня — это, по сути, го­то­вый сце­на­рий для ко­рот­ко­мет­раж­но­го фильма. «Восьмиклассница» стала бы фильмом Го­да­ра, сня­тым на де­шё­вую плён­ку.

А «Пачка сигарет» — это го­то­вый кадр из фильма Джима Джар­му­ша, где герой молча курит и ду­ма­ет о веч­ном. Цой мыс­лил не сло­ва­ми, а об­ра­за­ми, кад­ра­ми, сце­на­ми, что вы­да­ет в нем по­тен­ци­ально­го про­за­ика или сце­на­ри­ста. «Романс»: един­ствен­ный опыт в прозе Пред­ставьте, что вы по­па­ли в сон, где всё вроде бы зна­ко­мо, но при этом со­вер­шен­но безум­но.

Имен­но в такую ат­мо­сфе­ру по­гру­жа­ет нас «Романс» — един­ствен­ный про­за­иче­ский опыт Цоя. Это не про­сто рас­сказ, а пу­те­ше­ствие в за­зер­ка­лье со­вет­ской действи­тельно­сти, где ло­ги­ка на­ру­ше­на, а аб­сурд стал нор­мой. Мир как ис­ка­жён­ное от­ра­же­ние ре­ально­сти В мире «Романса» при­выч­ные вещи вы­вер­ну­ты на­изнан­ку до тош­но­ты.

На­си­лие как фон : брат героя бьет неве­сту по лицу, и это про­ис­хо­дит так же обы­ден­но, как если бы он по­пра­вил ей при­чёс­ку. Пу­ле­мёт­ная оче­редь по про­хо­жим? Не тер­акт, а всего лишь «показательные учения». Смерть здесь не тра­ге­дия, а до­сад­ная по­ме­ха. Ло­ги­ка? Не слы­ша­ли : ас­фальт за­са­сы­ва­ет людей, как зы­бу­чие пески, а брат хва­ста­ет­ся, что его неве­ста умеет «готовить» соль и сахар.

Это мир, где при­чин­но-след­ствен­ные связи разо­рва­ны, как ста­рая ки­но­плён­ка. Слова-пу­стыш­ки : по­всю­ду встре­ча­ет­ся слово «рука». Что оно зна­чит? Ни­че­го. Это про­сто сим­вол мира, в ко­то­ром слова утра­ти­ли свой смысл и пре­вра­ти­лись в бес­смыс­лен­ный спам. Этот ис­ка­жён­ный мир — ге­ни­альная ме­та­фо­ра внут­рен­не­го хаоса, в ко­то­ром живёт герой и, воз­мож­но, сам Цой.

«Лишний человек» Глав­ный герой (Он) — «лишний человек» эпохи за­стоя, ин­тел­лек­ту­ал, ко­то­рый слиш­ком много ду­ма­ет и слиш­ком мало чув­ству­ет. Его тра­ге­дия раз­во­ра­чи­ва­ет­ся в нескольких актах. «Операция» на дому . Устав от боли и со­мне­ний, герой со­вер­ша­ет немыс­ли­мое — вы­ни­ма­ет соб­ствен­ное серд­це и вы­бра­сы­ва­ет его в му­сор­ное ведро.

Это самый сильный образ в рас­ска­зе: ра­ди­кальный отказ от чувств ради об­ре­те­ния покоя. Сюр­ре­али­сти­че­ский де­токс . Но от себя не убе­жишь. Вы­тес­нен­ные эмо­ции воз­вра­ща­ют­ся в виде ярко-крас­ных мо­тыльков, вы­ле­та­ющих из рвот­ных масс. По­дав­лен­ная боль вы­ры­ва­ет­ся на­ру­жу в урод­ли­вой, кош­мар­ной форме. Пе­ре­за­груз­ка .

По­пыт­ка са­мо­убийства ока­зы­ва­ет­ся лишь спо­со­бом «перезагрузить систему». Герой стре­ля­ет себе в го­ло­ву, а затем про­сто вста­ёт и идёт на встре­чу с бра­том. Это ме­та­фо­ра ду­хов­ной смер­ти и от­ча­ян­ной по­пыт­ки на­чать жизнь с чи­сто­го листа. Финал: веч­ный поиск и неза­вер­шён­ность Рас­сказ за­кан­чи­ва­ет­ся так же, как и мно­гие песни Цоя, — от­кры­тым фи­на­лом.

Герой на­хо­дит за­шиф­ро­ван­ный номер, ко­то­рый видел раньше, и зво­нит по нему. Диа­лог «Это Ты? — Это Он?» — это веч­ный во­прос са­мо­иден­ти­фи­ка­ции и по­ис­ка дру­го­го че­ло­ве­ка (или Бога, или смыс­ла). Он нашёл спо­соб свя­заться, но обрёл ли он то, что искал? Ответ оста­ёт­ся за кад­ром. Ана­то­мия стиля Если убрать имя ав­то­ра с ти­тульно­го листа «Романса», вы всё равно узна­ете Цоя с пер­вых строк.

По­че­му? По­то­му что он пишет не сло­ва­ми, а ко­рот­ки­ми, точ­ны­ми уда­ра­ми. Его про­за­иче­ский язык — это ДНК его по­эзии, только без му­зы­ки. Язык Цоя об­ман­чи­во прост. Он из­бе­га­ет слож­ных ме­та­фор и ви­ти­ева­тых эпи­те­тов, пред­по­чи­тая ла­ко­нич­ные, от­то­чен­ные фор­му­ли­ров­ки. Но за этой про­сто­той скры­ва­ет­ся смыс­ло­вая глу­би­на.

Цой писал так, будто за­ра­нее знал, что его будут ци­ти­ро­вать в XXI веке. Его язык — это го­то­вые фор­му­ли­ров­ки для ста­ту­сов в соц­се­тях: ко­рот­ко, точно, по делу. Ни од­но­го лиш­не­го слова. «Мама, мы все тяжело больны…» — и больше не нужно ни­че­го объяс­нять. Как он этого до­би­ва­ет­ся? Во-пер­вых, он от­се­ка­ет всё лиш­нее, как хи­рург скальпе­лем.

Ни­ка­ких «роскошных закатов» и «трепетных вздохов». Его фразы — это про­то­кол вскры­тия ре­ально­сти: «Был обычный летний день», «Вечер. На улицах стемнело». Этот те­ле­граф­ный стиль со­зда­ёт ощу­ще­ние хо­лод­ной, объек­тив­ной прав­ды. Автор не на­вя­зы­ва­ет эмо­ции, он про­сто кон­ста­ти­ру­ет факты, и от этого ста­но­вит­ся только тре­вож­нее.

Во-вто­рых, у Цоя, го­во­ря ме­та­фо­рич­но, вме­сто глаз — ки­но­ка­ме­ра. Он не опи­сы­ва­ет, а по­ка­зы­ва­ет. Рас­сказ «смонтирован» из ко­рот­ких, ярких кад­ров, ко­то­рые вре­за­ют­ся в па­мять. Вот как Цой-ре­жис­сёр по­ка­зы­ва­ет нам мир гла­за­ми сво­его героя: «Он приподнялся на локтях и посмотрел за окно. Огоньки ещё не погасших окон показались Ему искрами сигарет в руках рабочих, идущих на ночную смену.

Он вдруг представил, как они стоят кучкой на перекрёстке и, ёжась от ветра, вырванные из тёплых квартир, ждут служебный автобус. Захотелось курить». Это не про­сто опи­са­ние, это го­то­вая рас­кад­ров­ка. Мы видим то, что видит герой, ду­ма­ем, о чём он ду­ма­ет. Чи­та­тель мгно­вен­но ока­зы­ва­ет­ся внут­ри сцены, в го­ло­ве пер­со­на­жа.

Зачем нужна такая от­стра­нён­ность? Чтобы по­ка­зать то­тальное оди­но­че­ство. Этот хо­лод­ный, про­то­кольный стиль — иде­альный ин­стру­мент для пе­ре­да­чи ощу­ще­ния аб­сур­да и от­чуж­дён­но­сти. Герой смот­рит на мир сквозь неви­ди­мое стек­ло. Он ана­ли­зи­ру­ет про­хо­жих, но не чув­ству­ет с ними ни­ка­кой связи, и этот поток со­зна­ния за­кан­чи­ва­ет­ся шо­ки­ру­ющим от­кры­ти­ем: «...

лица были довольно одинаковые и, в конце концов, слились в одно большое детское лицо, в котором Он с удивлением узнал себя в возрасте двенадцати лет...» Вгля­ды­ва­ясь в толпу, герой видит только себя — за­мкну­тый круг эк­зи­стен­ци­ально­го оди­но­че­ства. «Романс» — это не проба пера. Это го­то­вый ма­ни­фест пи­са­те­ля Вик­то­ра Цоя.

Его проза — это проза ат­мо­сфе­ры и внут­рен­не­го со­сто­яния, где глав­ное про­ис­хо­дит не в сю­же­те, а между строк, в па­узах. Этот един­ствен­ный рас­сказ до­ка­зы­ва­ет, что путь Цоя к «большой» ли­те­ра­ту­ре был не про­сто воз­мо­жен — он был пред­на­чер­тан. Цой в ли­те­ра­тур­ном кон­тек­сте Твор­че­ство Цоя, пусть и неосо­знан­но, впи­сы­ва­ет­ся в мно­го­ве­ко­вую тра­ди­цию рус­ской ли­те­ра­ту­ры.

Его ас­ке­тич­ный, точ­ный язык можно срав­нить с ла­ко­низ­мом по­этов-ак­ме­истов, от­вер­гав­ших ту­ман­ную сим­во­ли­ку ради «прекрасной ясности». Пря­мых сви­де­тельств о ли­те­ра­тур­ных пред­по­чте­ни­ях Цоя со­хра­ни­лось крайне мало, что за­став­ля­ет ис­сле­до­ва­те­лей быть осто­рож­ны­ми в своих пред­по­ло­же­ни­ях. Од­на­ко по духу ему, без­услов­но, были близ­ки ав­то­ры, ис­сле­до­вав­шие «больные» во­про­сы че­ло­ве­че­ско­го духа.

Можно пред­по­ло­жить, что он ин­те­ре­со­вал­ся До­сто­ев­ским с его по­гру­же­ни­ем в пси­хо­ло­гию «униженных и оскорблённых». Несо­мнен­но, ему была бы со­звуч­на и проза бит­ни­ков, на­при­мер Ке­ру­ака, с их культом до­ро­ги, сво­бо­ды и нон­кон­фор­миз­ма. На­ко­нец, нельзя ис­клю­чать и дра­ма­тур­ги­че­ский по­тен­ци­ал. Ки­не­ма­то­гра­фич­ность его тек­стов, их внут­рен­няя диа­ло­гич­ность и уме­ние вы­стро­ить сцену могли бы при­ве­сти Цоя к на­пи­са­нию сце­на­ри­ев или даже пьес.

Его ла­ко­нич­ные, афо­ри­стич­ные диа­ло­ги могли бы лечь в ос­но­ву ост­ро­со­ци­альной драмы в духе Алек­сандра Вам­пи­ло­ва. Воз­вра­ща­ясь к глав­но­му во­про­су, можно с уве­рен­но­стью ска­зать: Вик­тор Цой уже был большим пи­са­те­лем — По­этом с большой буквы. Его пе­ре­ход к прозе или дра­ма­тур­гии стал бы не на­ча­лом но­во­го пути, а ло­гич­ным раз­ви­ти­ем уже су­ще­ству­юще­го та­лан­та.

Каким бы он был пи­са­те­лем? Преж­де всего пре­дельно чест­ным. Ми­ни­ма­ли­стич­ным в сред­ствах и глу­бо­ким в со­дер­жа­нии. Ав­то­ром, ко­то­рый го­во­рил бы со своим чи­та­те­лем на рав­ных, без нра­во­уче­ний и фальши. Его книги были бы пред­на­зна­че­ны не для раз­вле­че­ния, а для мед­лен­но­го, вдум­чи­во­го чте­ния, для по­ис­ка от­ве­тов на во­про­сы, ко­то­рые он сам за­да­вал в своих пес­нях.

Мы ни­ко­гда не уви­дим его ро­ма­нов, но его му­зы­кальное на­сле­дие — это мощ­ный ли­те­ра­тур­ный пласт, де­сят­ки неокон­чен­ных сю­же­тов и нена­пи­сан­ных глав в ве­ли­кой книге рус­ской культу­ры XX века.